If I had an enemy bigger than my apathy, I could have won
Оно наконец-то готово!
Сколько я писала? Больше года?
Очень исторический фик. И ойпт, джен? Я написала джен?!
Позор на седую голову старого слэшера.
Название: «Я дам тебе имя».
Фэндом: Axis Powers Hetalia.
Автор: Maranta.
Бета: Aerdin.
Герои: Пруссия, Россия.
Тема: IV, 5/01 - Смех.
Объём: 1865 слов.
Тип: джен.
Саммари: «Слишком дикий, чтобы жить, слишком редкий, чтобы умереть». (с) Годвилль.
Авторские примечания:
Дисклеймер: Все уже украдено до нас.
читать дальше
Я дам тебе имя —
Вот простейший прием колдовства.
Как ты хочешь, чтоб я тебя звал?
Как ты хочешь, чтоб мир тебя знал?
Я дам тебе имя!
Миром правят слова.
Лишь тот всесилен,
Кто владеет искусством имен.
Кто назвался, вписал себя в круг,
Кто назвался, открылся врагу
и уже побежден.
мюзикл «Последнее испытание»
1807
Пруссия никогда не любил дипломатию – все эти поклоны-реверансы, договоры-переговоры, – дайте ему войну, и довольно.
Только вот в последнее время войны не удаются, и Франция совсем оборзел; сюда бы старину Фрица, да только Фрица больше нет. Они облажались по-крупному: он, и Россия, и Англия, и другие – и теперь Гилберт торчит на берегу Немана, ждет, пока те, кто дипломатию любит, решают его судьбу.
Бонфуа, индюк надутый, заявил, что разговаривать станет только с Россией, и вообще-то Пруссия рад бы не участвовать лишний раз в словоблудии, но Россия – темная лошадка. Кто знает, о чем тот договорится с Францией там, на середине реки, с глазу на глаз за стенами шатра. Императоры русский и прусский на Фрицевом гробу дали клятвы вечной дружбы, но их нации ни в чем не клялись. Потому Гилберт битый час мечется по берегу беспокойным зверем, утаптывая Неманский ил.
Наконец полог шатра приподнимается, выходит Россия и, не оглядываясь, идет к своей лодке. Та плывет мучительно долго, и когда Брагинский наконец сходит на берег, Гилберт бросается к нему волком – и так же резко останавливается.
Вблизи видно – у России яркие, припухшие губы, как воспаленная рана на бледном лице. Зацелованные, и Пруссия сжимает кулаки накрепко, ногти впиваются в ладони. Он и правда ненавидит дипломатию – зато Бонфуа любит.
Остановившись в двух шагах, Брагинский негромко произносит:
- Мне удалось убедить Францию оставить тебе Бранденбург, Померанию и Силезию. С карты не исчезнешь.
Гилберт стискивает зубы. Он ненавидит подачки и потому выдыхает с шипением:
- Шлюха.
Россия коротко и хлестко, без замаха, бьет его по губам – как строгая матушка сквернословящего ребенка. Нагибается близко, к самому лицу – несмотря на истерзанные губы, глаза у России ясные и холодные, темные, как ненадежный лед Чудского озера, и Пруссия снова тонет, холодно, только бы выжить.
- В другой раз на коленях будешь благодарить, - внятно произносит Брагинский и выпрямляется наконец, и Гилберт, вынырнув, вдыхает сквозь зубы со свистом.
- Идем, Королевство Прусское, - как ни в чем ни бывало говорит Россия, поправляя шарф; Гилберт успевает мельком заметить на шее свежий кровоподтек, и да, он ненавидит, ненавидит дипломатию, даже если Россия, кажется, нет.
Впрочем, теперь Пруссия хотя бы знает точно – это была не последняя его война.
1946-1949
Он не помнит, как умирают нации.
Это кажется сейчас очень важным – потому что Пруссии больше нет, а имени «Гилберт Байльшмидт» слишком мало, чтобы выжить такому, как он – но, как ни старается, Гилберт не может вспомнить, что случилось с Ганновером, Баварией и остальными. Его никогда и не волновало особо, куда подевались родственнички-лишенцы – вот только были и уже нет; Пруссия искренне полагал, его это не касается и никогда не коснется. А сейчас кажется – стоило, стоило последить хоть за одним из бывших королевств, доживавших у него на иждивении.
Теперь он гость в собственном доме – но тоже, видно, ненадолго.
- Значит, поделили? – голос у Гилберта скрипучий, надколотый, будто в горле застрял фугасный осколок.
- А, да, давно договорено, - сидящий на столе Россия задумчиво провожает взглядом клуб дыма, пока тот не рассеивается, и делает новую затяжку.
Курево у него отвратительное, может быть, поэтому у Гилберта горло перехватывает, а не потому, что очень не хочется умирать.
- Кёнигсберг я, конечно, оставил себе, - продолжает Россия. – Торис бы взял, ну так больно много чести, - он рисует в воздухе сигаретой какую-то загогулину, довольно неприличной формы, - а я и так слишком добрый.
Гилберт сипло смеется, продавливает сквозь больное горло:
- Ты?
- Я, - подтверждает Брагинский, опустив на него изучающий взгляд, и добавляет небрежно, - тебя бы убить, если по-хорошему. На пару с братцем. А я, дурак, вожусь тут с тобой.
Гилберт хохочет сквозь кашель – какие все-таки мерзкие сигареты.
– Ничего, недолго осталось. Ты уж потерпи, - шипит издевательски, хуже все равно уже не будет.
Россия не отвечает на подначку, смолит, пялясь в потолок, пока окурок не дотлевает до пальцев. Не поморщившись, тушит – о столешницу, чтоб его – и смотрит на бывшую Пруссию, внимательно, как в первый раз видит, долго, прежде чем негромко проговорить:
- Я дам тебе имя.
Гилберт не дышит – одну, две, три секунды, – не верит своим ушам. Не может быть, чтобы после такой войны давали жизнь, просто не бывает; но это Россия, а Россия не такой, как остальные, странный, ненормальный. Надо соглашаться, пока тот не пришел в себя и не передумал, но...
- С кем на этот раз лизался, со всеми Союзниками? – голос неприятный, надколотый, слова самоубийственные; Пруссию часто называли сумасшедшим и, наверное, все-таки не зря.
Брагинский пропускает оскорбление мимо ушей. Само милосердие. Победитель может себе позволить.
- Жить хочешь? – интересуется вместо ответа – без угрозы, так, будто ответ на самом деле нужен.
- А как же, - выдыхает Гилберт, скалясь. – Я слишком хорош, чтобы умирать.
Россия все так же смотрит на него, неподвижным немигающим взглядом, он ненормально спокоен – может быть, потому, что знает, Пруссии всегда плевать было на идею, у всех людей кровь одинаково красная. Братец – тот да, верил, мечтал навести в мире порядок, как на собственной кухне, выдрессировать, как своих собак; а Гилберту просто хотелось воевать, как всегда в жизни хотелось.
- Ну и чего ты ждешь? – говорит наконец Россия, усмехаясь углом губ. – Забыл уже?
«В другой раз на коленях будешь благодарить».
Гилберт сглатывает. Гордость колючим комком топорщится под ребрами, но он правда хочет жить – и подается вперед, медленно, неуверенно, будто ребенок, что учится ходить. Опускается на одно колено, как когда-то при посвящении в Орден, и замирает, не зная, что дальше, как благодарить за обещанную жизнь. Россия не помогает, не подсказывает, что хочет услышать, а секунды идут, пульс бьется в висках, слова все не приходят – и Гилберт не выдерживает, хватает руку Брагинского и прижимается сухими губами к костяшкам пропахших табаком пальцев.
У России очень тяжелая рука, прохладная и жесткая, как дерево; рука воина, не дипломата – и, наверное, поэтому Гилберт не отнимает губ еще несколько мгновений. Оторвавшись, поднимается, смотрит в упор вызывающе – он выполнил договор, как умеет, и если все равно нужны слова, что ж, значит, не судьба. Россия молчит, разглядывая отмеченную руку, уголки губ слабо подрагивают. Потом говорит тихо, будто для себя:
- Значит, хочешь, - и прячет руки в карманы. Продолжает неожиданно деловито, - Что-нибудь придумаем. Посидишь пока тут, город все равно надо отстраивать – сам понимаешь, нахлебники мне не нужны.
Гилберт скалится.
– Вот только за колхозника меня держать не вздумай.
Иван, хохотнув, поднимается и выходит, не прощаясь. Наутро приносит невзрачный костюм и липовые документы, отведя к какому-то своему полковнику, рекомендует как инженера и архитектора по совместительству – и улетучивается, оставив продираться через языковой барьер и взаимную антипатию.
Работы действительно очень много, город, перепаханный войной, приходится едва не по кусочкам собирать – а ведь это только Кёниг, что-то творится по континенту? Гилберт работает едва не сутки напролет, и почти некогда тревожиться – но все-таки он чувствует облегчение, когда в один прекрасный день застает у себя Брагинского, в прокуренной уже комнате.
- Вот и все, - говорит вместо приветствия Россия, выдувая из ноздрей две струйки дыма. – Считай себя прописанным.
Гилберт, подойдя, жестом просит сигарету; с сидящим как всегда на столе Брагинским он ростом примерно вровень. Иван задумчиво показывает шиш, потом все-таки лезет в карман за помятой пачкой и протягивает сигарету, прикурив от своей. Гилберт жадно затягивается этой гадостью – моряцкий табак, ей-богу; и едва не давится, когда Брагинский дружелюбно произносит:
- Пакуй манатки.
Отфутболив сигарету в угол рта, Гилберт буркает:
- Выселяешь? – он чего-то такого ожидал, в самом деле: за последние месяцы из Кёнига его людей изрядно повывезли в восточные провинции, все реже в бывшей столице можно услышать немецкую речь. Это уже почти русский город; правда, язык Гилберту от этого дается не намного легче.
- Можешь остаться в Калининграде, конечно, - равнодушно пожимает плечами Брагинский, - но я снял тебе комнату. Пол-Берлина устроит?
- А почему не весь? – сделав последнюю затяжку, скалится Гилберт.
- Не жлобись, - миролюбиво огрызается Россия. – Поделили по-братски. Ему половина, тебе половина, он – им, ты – мне. Вопросы?
Гилберт мотает головой, задумчиво досасывая окурок. Какие уж тут вопросы.
- Германская демократическая республика, - внятно, практически по слогам проговаривает Россия, поднимаясь, и гасит сигарету о стол. – Идем.
1990
За последние сорок лет Гилберт привык, что к Брагинскому вот так просто не вломишься: будь добр, запишись на прием, да в очереди высиди, а если попробуешь пролезть вперед, пеняй на себя – младшая сестрица России любит порядок. Повезет, если не останешься евнухом, а всего-то отделаешься парой швов.
Вот и сейчас, даром что в приемной в кои-то веки никого, так зыркнула, будто он ее драгоценного брата травить пришел. Будто Гилберт такой дурак, чтобы травить надежду, единственный отчаянный шанс. Он так часто почти умирал, что сейчас не чувствует страха, только лихорадочное предвкушение, как перед боем.
В комнате накурено до состояния смога. Россия сидит за столом, напрочь заваленным бумагами, и перебирает их – вяло, механически. Вид у него отсутствующий, как у человека, на которого взвалили сотню дел: все не переделать, а выбрать одно и начать – выше всяких сил.
- Стену снесли, - говорит Гилберт вместо приветствия и доклада. Иван в ответ пожимает плечами и, скомкав исчерканный листок, смахивает под стол.
- Ну?
- Ну? – эхом отзывается Россия, скользнув по нему взглядом ясным и пустым, как у слепого.
- Делать что-нибудь собираешься?
- Что ж вы все наглые-то такие, - с легким удивлением сетует Иван, склонив голову набок. – И каждому-то что-нибудь надо.
- Да плевать! – рявкает Гилберт, подавшись вперед. – Меня оккупируют со дня на день, придурок, а ты и не чешешься!
- Я моюсь, - буркает Россия, снова утыкаясь в какую-то бумажку. Гилберт выхватывает ее из Ивановых пальцев и швыряет, не глядя, за спину. Упирается руками в столешницу, нагибается – так, чтобы лицом к лицом. Цедит:
- У меня больше ничего нет, ни метра. А ГДР. Ты. Сдал.
Россия молчит, уставившись на столешницу туда, где был листок, но когда Гилберт в бешенстве тянется – схватить за грудки, встряхнуть – резким движением перехватывает его руки. Сжимает запястья крепко, до скрипа – дернись, и сломает кости.
- Не забывайся, - тихо говорит Брагинский, и глаза его, только что светлые и отрешенные, темнеют, как очень ненадежный лед, один неверный шаг – и умрешь, ступай осторожно, тевтонец. Вот только когда ты и так смертник, то уже не страшно, так что Гилберт нагибается совсем близко, как для поцелуя, и шипит в лицо России, прямо в бледные поджатые губы:
- Дай мне новое имя, дурак! У тебя это хорошо получается.
- С чего бы это? – спрашивает Иван, просто спрашивает, не глумясь – и, как ни странно, не ломая ему рук. – Зачем ты мне живой?
- Да откуда я знаю?! – рычит Гилберт, не пытаясь вырвать запястья из стальной хватки. – Мне почем знать, почему ты это каждый раз делаешь, псих!
- Почему, - повторяет Россия, рассеянно отвернувшись к окну – и вдруг улыбается, криво, как над несмешной шуткой, - а может, я тебя люблю?
Гилберт не выдерживает и хрипло, истерически хохочет, и Россия тоже смеется – глухо, едва слышно. Выпустив его запястья и откинувшись на спинку стула, бормочет:
- Наверное, я всех люблю, иначе бы давно убил.
- Мудаков-то? – буркает Гилберт, мотнув головой в направлении бумажек: прошения, договоры, требования. Россия тихо, одобрительно смеется – так, клёкот в горле – и, выпрямившись, складывает пальцы в домик. Сама деловитость. Говорит небрежно:
- Ну допустим. Ты понимаешь, что тебе уже не воевать?
Гилберт кривится. Он любит войну пылко, больше даже, чем Эльжбетту – но меньше, чем себя, выжить важнее, и потому буркает:
- Ну.
- Разве что, - продолжает Россия, и в глазах его впервые загораются смешливые искры, - если тебе еще и придется воевать, то только за меня. Понимаешь, Калининградская область?
Гилберт понимает очень хорошо.
- Значит, повоюем, - ухмыляется он, и Иван отвечает невеселой улыбкой, невидяще глядя в сторону:
- Повоюем.
Исторические сноски:
1807 – заключение Тильзитского мира между Россией и Францией. Пруссия, будучи союзником России, была лишена права голоса.
Они облажались по-крупному: он, и Россия, и Англия, и другие – речь идет о первых антинаполеоновских кампаниях, продутых вчистую.
Императоры русский и прусский на Фрицевом гробу дали клятвы вечной дружбы – таки да, было дело. Непосредственно за несколько лет до Тильзита.
Мне удалось убедить Францию оставить тебе Бранденбург, Померанию и Силезию – таки да. Наполеон собирался ликвидировать Пруссию, и только вмешательство Александра I сберегло это государственное образование.
1946-1949
Как многие помнят, свершившаяся ликвидация Пруссии была инициативой Англии и США – под предлогом врожденной агрессивности и «угрозы миру».
- Значит, поделили?
- А, да, давно договорено.
Договорено было действительно давно – еще до завершения войны, в Потсдаме.
За последние месяцы из Кёнига его людей изрядно повывезли в восточные провинции – вопреки страшилкам о массовых репрессиях, население будущей Калининградской области таки депортировали в будущую ГДР. Ну, в основном.
1990
Стену снесли – автор в курсе, что стену снесли в октябре 1989.
Гилберт не информирует, он жирно намекает.
Меня оккупируют со дня на день – многие жители Восточной Германии именно так и считают: что ФРГ их оккупировала. Кроме шуток.
А ГДР ты сдал – надо сказать, что предательство советской верхушки раскинулось широко. Речь не только о позволенной «оккупации» ГДР ФРГ – агентурные сети были брошены на произвол судьбы, агенты Штази, действующие и бывшие, пошли под суд, включая легендарного Маркуса Вольфа. Впрочем, в середине девяностых они были реабилитированы.

Очень исторический фик. И ойпт, джен? Я написала джен?!

Название: «Я дам тебе имя».
Фэндом: Axis Powers Hetalia.
Автор: Maranta.
Бета: Aerdin.
Герои: Пруссия, Россия.
Тема: IV, 5/01 - Смех.
Объём: 1865 слов.
Тип: джен.
Саммари: «Слишком дикий, чтобы жить, слишком редкий, чтобы умереть». (с) Годвилль.
Авторские примечания:
Дисклеймер: Все уже украдено до нас.
читать дальше
Я дам тебе имя —
Вот простейший прием колдовства.
Как ты хочешь, чтоб я тебя звал?
Как ты хочешь, чтоб мир тебя знал?
Я дам тебе имя!
Миром правят слова.
Лишь тот всесилен,
Кто владеет искусством имен.
Кто назвался, вписал себя в круг,
Кто назвался, открылся врагу
и уже побежден.
мюзикл «Последнее испытание»
1807
Пруссия никогда не любил дипломатию – все эти поклоны-реверансы, договоры-переговоры, – дайте ему войну, и довольно.
Только вот в последнее время войны не удаются, и Франция совсем оборзел; сюда бы старину Фрица, да только Фрица больше нет. Они облажались по-крупному: он, и Россия, и Англия, и другие – и теперь Гилберт торчит на берегу Немана, ждет, пока те, кто дипломатию любит, решают его судьбу.
Бонфуа, индюк надутый, заявил, что разговаривать станет только с Россией, и вообще-то Пруссия рад бы не участвовать лишний раз в словоблудии, но Россия – темная лошадка. Кто знает, о чем тот договорится с Францией там, на середине реки, с глазу на глаз за стенами шатра. Императоры русский и прусский на Фрицевом гробу дали клятвы вечной дружбы, но их нации ни в чем не клялись. Потому Гилберт битый час мечется по берегу беспокойным зверем, утаптывая Неманский ил.
Наконец полог шатра приподнимается, выходит Россия и, не оглядываясь, идет к своей лодке. Та плывет мучительно долго, и когда Брагинский наконец сходит на берег, Гилберт бросается к нему волком – и так же резко останавливается.
Вблизи видно – у России яркие, припухшие губы, как воспаленная рана на бледном лице. Зацелованные, и Пруссия сжимает кулаки накрепко, ногти впиваются в ладони. Он и правда ненавидит дипломатию – зато Бонфуа любит.
Остановившись в двух шагах, Брагинский негромко произносит:
- Мне удалось убедить Францию оставить тебе Бранденбург, Померанию и Силезию. С карты не исчезнешь.
Гилберт стискивает зубы. Он ненавидит подачки и потому выдыхает с шипением:
- Шлюха.
Россия коротко и хлестко, без замаха, бьет его по губам – как строгая матушка сквернословящего ребенка. Нагибается близко, к самому лицу – несмотря на истерзанные губы, глаза у России ясные и холодные, темные, как ненадежный лед Чудского озера, и Пруссия снова тонет, холодно, только бы выжить.
- В другой раз на коленях будешь благодарить, - внятно произносит Брагинский и выпрямляется наконец, и Гилберт, вынырнув, вдыхает сквозь зубы со свистом.
- Идем, Королевство Прусское, - как ни в чем ни бывало говорит Россия, поправляя шарф; Гилберт успевает мельком заметить на шее свежий кровоподтек, и да, он ненавидит, ненавидит дипломатию, даже если Россия, кажется, нет.
Впрочем, теперь Пруссия хотя бы знает точно – это была не последняя его война.
1946-1949
Он не помнит, как умирают нации.
Это кажется сейчас очень важным – потому что Пруссии больше нет, а имени «Гилберт Байльшмидт» слишком мало, чтобы выжить такому, как он – но, как ни старается, Гилберт не может вспомнить, что случилось с Ганновером, Баварией и остальными. Его никогда и не волновало особо, куда подевались родственнички-лишенцы – вот только были и уже нет; Пруссия искренне полагал, его это не касается и никогда не коснется. А сейчас кажется – стоило, стоило последить хоть за одним из бывших королевств, доживавших у него на иждивении.
Теперь он гость в собственном доме – но тоже, видно, ненадолго.
- Значит, поделили? – голос у Гилберта скрипучий, надколотый, будто в горле застрял фугасный осколок.
- А, да, давно договорено, - сидящий на столе Россия задумчиво провожает взглядом клуб дыма, пока тот не рассеивается, и делает новую затяжку.
Курево у него отвратительное, может быть, поэтому у Гилберта горло перехватывает, а не потому, что очень не хочется умирать.
- Кёнигсберг я, конечно, оставил себе, - продолжает Россия. – Торис бы взял, ну так больно много чести, - он рисует в воздухе сигаретой какую-то загогулину, довольно неприличной формы, - а я и так слишком добрый.
Гилберт сипло смеется, продавливает сквозь больное горло:
- Ты?
- Я, - подтверждает Брагинский, опустив на него изучающий взгляд, и добавляет небрежно, - тебя бы убить, если по-хорошему. На пару с братцем. А я, дурак, вожусь тут с тобой.
Гилберт хохочет сквозь кашель – какие все-таки мерзкие сигареты.
– Ничего, недолго осталось. Ты уж потерпи, - шипит издевательски, хуже все равно уже не будет.
Россия не отвечает на подначку, смолит, пялясь в потолок, пока окурок не дотлевает до пальцев. Не поморщившись, тушит – о столешницу, чтоб его – и смотрит на бывшую Пруссию, внимательно, как в первый раз видит, долго, прежде чем негромко проговорить:
- Я дам тебе имя.
Гилберт не дышит – одну, две, три секунды, – не верит своим ушам. Не может быть, чтобы после такой войны давали жизнь, просто не бывает; но это Россия, а Россия не такой, как остальные, странный, ненормальный. Надо соглашаться, пока тот не пришел в себя и не передумал, но...
- С кем на этот раз лизался, со всеми Союзниками? – голос неприятный, надколотый, слова самоубийственные; Пруссию часто называли сумасшедшим и, наверное, все-таки не зря.
Брагинский пропускает оскорбление мимо ушей. Само милосердие. Победитель может себе позволить.
- Жить хочешь? – интересуется вместо ответа – без угрозы, так, будто ответ на самом деле нужен.
- А как же, - выдыхает Гилберт, скалясь. – Я слишком хорош, чтобы умирать.
Россия все так же смотрит на него, неподвижным немигающим взглядом, он ненормально спокоен – может быть, потому, что знает, Пруссии всегда плевать было на идею, у всех людей кровь одинаково красная. Братец – тот да, верил, мечтал навести в мире порядок, как на собственной кухне, выдрессировать, как своих собак; а Гилберту просто хотелось воевать, как всегда в жизни хотелось.
- Ну и чего ты ждешь? – говорит наконец Россия, усмехаясь углом губ. – Забыл уже?
«В другой раз на коленях будешь благодарить».
Гилберт сглатывает. Гордость колючим комком топорщится под ребрами, но он правда хочет жить – и подается вперед, медленно, неуверенно, будто ребенок, что учится ходить. Опускается на одно колено, как когда-то при посвящении в Орден, и замирает, не зная, что дальше, как благодарить за обещанную жизнь. Россия не помогает, не подсказывает, что хочет услышать, а секунды идут, пульс бьется в висках, слова все не приходят – и Гилберт не выдерживает, хватает руку Брагинского и прижимается сухими губами к костяшкам пропахших табаком пальцев.
У России очень тяжелая рука, прохладная и жесткая, как дерево; рука воина, не дипломата – и, наверное, поэтому Гилберт не отнимает губ еще несколько мгновений. Оторвавшись, поднимается, смотрит в упор вызывающе – он выполнил договор, как умеет, и если все равно нужны слова, что ж, значит, не судьба. Россия молчит, разглядывая отмеченную руку, уголки губ слабо подрагивают. Потом говорит тихо, будто для себя:
- Значит, хочешь, - и прячет руки в карманы. Продолжает неожиданно деловито, - Что-нибудь придумаем. Посидишь пока тут, город все равно надо отстраивать – сам понимаешь, нахлебники мне не нужны.
Гилберт скалится.
– Вот только за колхозника меня держать не вздумай.
Иван, хохотнув, поднимается и выходит, не прощаясь. Наутро приносит невзрачный костюм и липовые документы, отведя к какому-то своему полковнику, рекомендует как инженера и архитектора по совместительству – и улетучивается, оставив продираться через языковой барьер и взаимную антипатию.
Работы действительно очень много, город, перепаханный войной, приходится едва не по кусочкам собирать – а ведь это только Кёниг, что-то творится по континенту? Гилберт работает едва не сутки напролет, и почти некогда тревожиться – но все-таки он чувствует облегчение, когда в один прекрасный день застает у себя Брагинского, в прокуренной уже комнате.
- Вот и все, - говорит вместо приветствия Россия, выдувая из ноздрей две струйки дыма. – Считай себя прописанным.
Гилберт, подойдя, жестом просит сигарету; с сидящим как всегда на столе Брагинским он ростом примерно вровень. Иван задумчиво показывает шиш, потом все-таки лезет в карман за помятой пачкой и протягивает сигарету, прикурив от своей. Гилберт жадно затягивается этой гадостью – моряцкий табак, ей-богу; и едва не давится, когда Брагинский дружелюбно произносит:
- Пакуй манатки.
Отфутболив сигарету в угол рта, Гилберт буркает:
- Выселяешь? – он чего-то такого ожидал, в самом деле: за последние месяцы из Кёнига его людей изрядно повывезли в восточные провинции, все реже в бывшей столице можно услышать немецкую речь. Это уже почти русский город; правда, язык Гилберту от этого дается не намного легче.
- Можешь остаться в Калининграде, конечно, - равнодушно пожимает плечами Брагинский, - но я снял тебе комнату. Пол-Берлина устроит?
- А почему не весь? – сделав последнюю затяжку, скалится Гилберт.
- Не жлобись, - миролюбиво огрызается Россия. – Поделили по-братски. Ему половина, тебе половина, он – им, ты – мне. Вопросы?
Гилберт мотает головой, задумчиво досасывая окурок. Какие уж тут вопросы.
- Германская демократическая республика, - внятно, практически по слогам проговаривает Россия, поднимаясь, и гасит сигарету о стол. – Идем.
1990
За последние сорок лет Гилберт привык, что к Брагинскому вот так просто не вломишься: будь добр, запишись на прием, да в очереди высиди, а если попробуешь пролезть вперед, пеняй на себя – младшая сестрица России любит порядок. Повезет, если не останешься евнухом, а всего-то отделаешься парой швов.
Вот и сейчас, даром что в приемной в кои-то веки никого, так зыркнула, будто он ее драгоценного брата травить пришел. Будто Гилберт такой дурак, чтобы травить надежду, единственный отчаянный шанс. Он так часто почти умирал, что сейчас не чувствует страха, только лихорадочное предвкушение, как перед боем.
В комнате накурено до состояния смога. Россия сидит за столом, напрочь заваленным бумагами, и перебирает их – вяло, механически. Вид у него отсутствующий, как у человека, на которого взвалили сотню дел: все не переделать, а выбрать одно и начать – выше всяких сил.
- Стену снесли, - говорит Гилберт вместо приветствия и доклада. Иван в ответ пожимает плечами и, скомкав исчерканный листок, смахивает под стол.
- Ну?
- Ну? – эхом отзывается Россия, скользнув по нему взглядом ясным и пустым, как у слепого.
- Делать что-нибудь собираешься?
- Что ж вы все наглые-то такие, - с легким удивлением сетует Иван, склонив голову набок. – И каждому-то что-нибудь надо.
- Да плевать! – рявкает Гилберт, подавшись вперед. – Меня оккупируют со дня на день, придурок, а ты и не чешешься!
- Я моюсь, - буркает Россия, снова утыкаясь в какую-то бумажку. Гилберт выхватывает ее из Ивановых пальцев и швыряет, не глядя, за спину. Упирается руками в столешницу, нагибается – так, чтобы лицом к лицом. Цедит:
- У меня больше ничего нет, ни метра. А ГДР. Ты. Сдал.
Россия молчит, уставившись на столешницу туда, где был листок, но когда Гилберт в бешенстве тянется – схватить за грудки, встряхнуть – резким движением перехватывает его руки. Сжимает запястья крепко, до скрипа – дернись, и сломает кости.
- Не забывайся, - тихо говорит Брагинский, и глаза его, только что светлые и отрешенные, темнеют, как очень ненадежный лед, один неверный шаг – и умрешь, ступай осторожно, тевтонец. Вот только когда ты и так смертник, то уже не страшно, так что Гилберт нагибается совсем близко, как для поцелуя, и шипит в лицо России, прямо в бледные поджатые губы:
- Дай мне новое имя, дурак! У тебя это хорошо получается.
- С чего бы это? – спрашивает Иван, просто спрашивает, не глумясь – и, как ни странно, не ломая ему рук. – Зачем ты мне живой?
- Да откуда я знаю?! – рычит Гилберт, не пытаясь вырвать запястья из стальной хватки. – Мне почем знать, почему ты это каждый раз делаешь, псих!
- Почему, - повторяет Россия, рассеянно отвернувшись к окну – и вдруг улыбается, криво, как над несмешной шуткой, - а может, я тебя люблю?
Гилберт не выдерживает и хрипло, истерически хохочет, и Россия тоже смеется – глухо, едва слышно. Выпустив его запястья и откинувшись на спинку стула, бормочет:
- Наверное, я всех люблю, иначе бы давно убил.
- Мудаков-то? – буркает Гилберт, мотнув головой в направлении бумажек: прошения, договоры, требования. Россия тихо, одобрительно смеется – так, клёкот в горле – и, выпрямившись, складывает пальцы в домик. Сама деловитость. Говорит небрежно:
- Ну допустим. Ты понимаешь, что тебе уже не воевать?
Гилберт кривится. Он любит войну пылко, больше даже, чем Эльжбетту – но меньше, чем себя, выжить важнее, и потому буркает:
- Ну.
- Разве что, - продолжает Россия, и в глазах его впервые загораются смешливые искры, - если тебе еще и придется воевать, то только за меня. Понимаешь, Калининградская область?
Гилберт понимает очень хорошо.
- Значит, повоюем, - ухмыляется он, и Иван отвечает невеселой улыбкой, невидяще глядя в сторону:
- Повоюем.
Исторические сноски:
1807 – заключение Тильзитского мира между Россией и Францией. Пруссия, будучи союзником России, была лишена права голоса.
Они облажались по-крупному: он, и Россия, и Англия, и другие – речь идет о первых антинаполеоновских кампаниях, продутых вчистую.
Императоры русский и прусский на Фрицевом гробу дали клятвы вечной дружбы – таки да, было дело. Непосредственно за несколько лет до Тильзита.
Мне удалось убедить Францию оставить тебе Бранденбург, Померанию и Силезию – таки да. Наполеон собирался ликвидировать Пруссию, и только вмешательство Александра I сберегло это государственное образование.
1946-1949
Как многие помнят, свершившаяся ликвидация Пруссии была инициативой Англии и США – под предлогом врожденной агрессивности и «угрозы миру».
- Значит, поделили?
- А, да, давно договорено.
Договорено было действительно давно – еще до завершения войны, в Потсдаме.
За последние месяцы из Кёнига его людей изрядно повывезли в восточные провинции – вопреки страшилкам о массовых репрессиях, население будущей Калининградской области таки депортировали в будущую ГДР. Ну, в основном.
1990
Стену снесли – автор в курсе, что стену снесли в октябре 1989.

Меня оккупируют со дня на день – многие жители Восточной Германии именно так и считают: что ФРГ их оккупировала. Кроме шуток.
А ГДР ты сдал – надо сказать, что предательство советской верхушки раскинулось широко. Речь не только о позволенной «оккупации» ГДР ФРГ – агентурные сети были брошены на произвол судьбы, агенты Штази, действующие и бывшие, пошли под суд, включая легендарного Маркуса Вольфа. Впрочем, в середине девяностых они были реабилитированы.